Если ученый осознает, что он ставит научный эксперимент, то тем самым он уже заранее предполагает возможность и необходимость однозначного и объективного (беспристрастного, «внеличного») отчета об условиях и результатах эксперимента. Осуществление научного эксперимента предполагает принятие тех методологических норм, установок научного рационализма, которые нами выше сформулированы как отрицание тезисов Протагора и тропов скептиков; экспериментируя, ученый тем самым отвергает позицию античного скепсиса. Далеко не всякая познавательная процедура, в результате которой познающий субъект путем создания соответствующих условий и активного вмешательства в ход естественных процессов получает информацию о действительности, приобретает статус научного эксперимента. Познавательная процедура приобретает этот статус только при соблюдении ряда требований, среди которых одним из основополагающих является требование возможности достаточно строгого и «внеличного» (однозначного, объективного) отчета об эксперименте [33]. Но как раз этим требованиям не удовлетворяли эксперименты античных ученых (а позднее, как правило, и ученых средних веков). Предположение, что античные ученые «ограничивались наблюдениями», возникает именно потому, что они избегали описания своих экспериментов. Знания, которыми располагали древние, свидетельствуют о том, что они неизбежно должны были прибегать к экспериментам, но эти эксперименты оставались как бы «за кадром», полученные выводы обосновывались умозрительно, ссылка на реальный эксперимент как на доказательство, обоснование отсутствовала. М. Льоцци, говоря об Архимеде как основателе статики и гидростатики, отмечает, что изложение этих наук у Архимеда носит геометрический характер и «основано на постулатах, полученных из неописанных им опытов, ясно, однако, что у него имелись навыки в проведении точных экспериментов»[34]. Тем более мы не находим описания реальных физических экспериментов у Аристотеля или более ранних античных ученых, хотя их размышления о свойствах физических тел несомненно опирались на многочисленные экспериментальные исследования [35].
Таким образом, двусмысленный, или «полулегальный», статус эксперимента в античной науке выражался в том, что реальный эксперимент был, существовал, использовался как источник информации, как эвристическое средство. Однако античные ученые, как правило, не говорят о своих экспериментах, не дают их описания, не используют реальный эксперимент в качестве средства обоснования своих теоретических утверждений. Но последнее как раз и означает, что античным мыслителям еще неизвестно понятие научного эксперимента, им неизвестно представление об эксперименте как о рациональной познавательной процедуре, неотъемлемом компоненте научно-рационального метода.
Античные ученые выполняли определенные познавательные акты, которые позволяли им получать эмпирическую информацию о действительности, но эти процедуры не приобретали статуса научного эксперимента, они оставались «сугубо личными», индивидуальными познавательными действиями экспериментального типа, своего рода «незаконными операциями», которые явно не согласовывались с рационалистической убежденностью в неограниченной проницательности чистого мышления.
Избегая описывать свои эксперименты, не имея представления о необходимости однозначного и объективного отчета о результатах экспериментов, ученые античности тем самым исключали эксперимент из числа рациональных познавательных процедур, молчаливо предполагали несовместимость эксперимента и научно-рационального метода.
Не имея возможности анализировать причины подобного положения эксперимента в античности и в средние века, отметим лишь, что решающую роль сыграла та общая мировоззренческая установка добуржуазных обществ, в соответствии с которой, как отмечал Ф. Энгельс, всю заслугу быстрого развития цивилизации «стали приписывать голове, развитию и деятельности мозга» [36]. Гносеологический рационализм вполне укладывается в эту общую мировоззренческую установку, согласно ему всю заслугу развития научного познания также следовало приписывать мыслящей голове, деятельности «чистого мышления». Однако генетический рационализм имел и определенные положительные основания: в период становления науки, научного метода и научного типа мышления необходимым условием и моментом этого процесса было «отмежевание» (демаркация) научного подхода, во-первых, от обыденного сознания, обыденной практики и, во-вторых, от магии, мистики, оккультизма. В условиях античности такое размежевание неизбежно принимало форму демаркации рационального умозрительно-теоретического мышления и обыденного сознания, причем эксперимент оказывался как раз тем типом познавательной деятельности, которая в глазах античных ученых была тесно связана с обыденным сознанием и обыденной практикой, основывалась на «здравом смысле». В эпоху средневековья эксперимент в руках алхимиков, напротив, приобретает черты магических процедур, окутывается туманом оккультизма, таинственности, иррациональности и опять оказывается «по ту сторону» научно-рационального метода. Только становление науки и философии Нового времени позволило осознать тот факт, что эксперимент может (и должен) быть научным (рациональным и теоретичным), а это означает, что при выполнении определенных требований эксперимент «изымается» как из сферы обыденного сознания и обыденной практики, так из сферы мистических и магических манипуляций и представлений, и переводится в сферу научно-рациональной практики и научно-рационального мышления, становится неотъемлемым компонентом идеи научного познания, компонентом методологического уровня идеи познаваемости мира.
Указанное кардинальное изменение статуса эксперимента в системе форм познавательной деятельности, формирование понятия научного эксперимента и перевод этого понятия в важнейшую категорию научного метода и научного мышления, категорию внутринаучной рефлексии, превращение эксперимента в объект философского и методологического анализа и составляли содержание того «философского открытия» эксперимента, честь которого по праву принадлежит Ф. Бэкону. Иногда Бэкона упрекают в том, что он сам не выполнил каких-либо ценных экспериментов, но это означает превратное понимание роли Бэкона в истории философии и науки. Бэкон не был ученым-экспериментатором, он был прежде всего философом, методологом, теоретиком эксперимента. Бэкон последовательно и во весь голос говорил о том, что эксперимент обладает фундаментальным гносеологическим и методологическим статусом, что эксперимент является необходимым элементом и формой научно-рационального метода, что если цель науки — истинное познание мира, на основе которого возможно его рациональное понимание и рациональное овладение им, то ученые не только имеют право, но они должны подвергать природу исследованию с помощью научных (систематических, контролируемых) экспериментов и сообщать об их результатах. Бэкон ввел в философское и научное сознание понимание того, что эксперименты следует не только осуществлять, но и описывать, давать о них недвусмысленный отчет, и таким образом делать их доступными рациональному анализу, интерпретации, критике и совершенствованию [37].
|